Мои учителя     



   Из русских поэтов трое вредили мне в моём ученичестве: Блок, Фет и Есенин, за что первого я возненавидел, второго забыл, а у третьего взял очень немногое.
   Блок вреден для учеников вот чем: имея авторитет поэта, он даёт возможность ученику вбить себе в голову, что если ты пишешь «музыкально» и «красивыми словами», то эта писанина и есть стихи.
   У Есенина учиться, в сущности, нечему. Ему можно только подражать. Он неповторим и слишком идивидуален, чтобы дать что-то другому. Единственное, чему я у него учился, это искусству красиво ныть. Можно сказать так: у Есенина я учился слабости.
   У Маяковского - освобождению от надоедливой старческой музыки ямбов, хореев, дактилей и анапестов.
   Самому лучшему учили меня Лермонтов, Пастернак, Евтушенко, античная поэзия, Достоевский, Библия, Платон, Шекспир и Пушкин.
   Этот странный ряд возник здесь только потому, что он учил меня лучшему, а не то чтобы я считал всех в нём одинаковой величины.
   У Лермонтова я учился композиции строф и афористичности строк, постепенному накаливанию добела одной эмоции, постепенному её охлаждению и переходу к другой с целью проделать с ней то же, что и с первой. Этому учат также Достоевский, Шекспир, Платон, Пушкин, античность и Библия.
   У них же я научился ценнейшему качеству — презрению к слову, чему не научишься у нашего изощряющегося и мелочного двадцатого века.
   Пушкин учил и учит меня очень многому. Вряд ли я всё перечислю.
   Он отучил меня от дурной серьёзности, этой до постыдного (до стыда, до красных щек) смешной и глупой не в ребяческом возрасте черты сопляков.
   Он же раскрыл мне тайну высшего наслаждения утраты красоты, созданной трудно, красоты богатой и многообразной, утраты ради достижения прозрачности, этой царицы красоты! Он научил меня вычёркивать без сожаления (а, вернее, даже с сожалением, но вычёркивать) две, три, четыре изящно исполненные строфы, чтобы оставить два слова, поистине прекрасных. Вторая тайна, открытая мне им: как видеть ушами. Раньше я никогда не вслушивался в предметы, я только всматривался в них. Я не знал, что по звуку предмета можно его увидеть. А по звону пушкинской аллитерации на столе появляется чистый прозрачный бокал, в котором кипит шампанское и шипит легкая белая пена, стучат мечи и позвякивают кольцами кольчуги. Пушкина не узнаешь глазами, для глаз он — Медный Всадник. Ну, уникальная, ну, гениальная скульптура, но такая знакомая, известная, примелькавшаяся, даже и мимо пройти можно. А Пушкин — это Медный Всадник из золота.
   От Пушкина я узнал также, что тире, восклицательный знак и многоточие — не только знаки препинания, но и полнозначные слова. В разных контекстах они могут значить разное, но сила их такая же, как и сила слов!
   Из современных поэтов я учился у Пастернака, Евтушенко и, пожалуй, у Вознесенского.
   Евтушенко дал мне основное — он заразил меня страстью к писанию стихов, наглядно показал, что кошелёк поэзии валяется буквально на дороге.
   От Пастернака я узнал, что стихотворение должно и может дышать строфами: вдох — выдох, вдох — выдох, как грудь. Кроме того, он учит выращивать из слов настоящие цветы, живые, алые, свежие, с туманными капельками росы на лепестках.
   У Вознесенского есть одно очень ценное поэтическое качество, которое перенять нелегко, но следует. Иногда он умеет сказать не сказав. И еще одно. Лучшие его образы (метафоры, симфоры) сходны с молниями. Молнии в мозгу. В этом их достоинство, но в этом же и недостаток, ибо молния мнгновенна. И ещё — после его молний нет грома. Впрочем, может быть, такая молния действует сильнее.
   Несколько слов хочется сказать о Хлебникове.
   Андрей Вознесенский где-то говорил, что поэзия — это импровизация. Это такая же правда, как и то, что Ахмадуллина — это Ахматова. Поэзия никогда ни у кого не бывает импровизацией. Единственным поэтом (я имею в виду поэзию русскую другой судить не берусь), для которого тезис Вознесенского о сущности поэзии реален, это Велимир Хлебников. Его поэзия в самом деле импровизация. Но именно в этом его недостаток. Если бы Хлебников не импровизировал, а писал по-настоящему, он стал бы самым лучшим русским поэтом двадцатого века. Хлебников — сумасшедший в самом обычном смысле слова. И, как у всякого сумасшедшего, у него бывали проблески ясного сознания, и тогда он писал поразительной силы строфы, вроде этой:

                А завтра снова я пойду
                туда, на бой, на торг, на рынок,
                и войско песен поведу
                с прибоем рынка в поединок.

   Но всё, что мне мог бы дать Хлебников, мне дал Пастернак.
   Чудо библейского языка заключается в том, что он достигает огромной выразительной силы, используя скупые и бедные средства, средства эти берутся из вечных, самых необходимых в человеческой жизни предметов обихода. В этом бессмертие библейских выражений. Богатство бедности. Многозначность конкретного и очень простого. Я хотел бы писать так: «И нитка, втрое скрученная, не скоро порвется».
   Говорят, что в античном мире стихи были неотделимы от пения. Сейчас в это невозможно поверить. И античная поэзия учит не этому, а как раз противоположному: что стихи не обязательно поются, они рассказываются. С идейной точки зрения античная поэзия учит остроумию, а с точки зрения формального мастерства — лепке, выпуклости, скульптурности слов и выражений.
   Больше я, кажется, ничему ни у кого не учился. Остальное дает личная жизнь и жизнь окружающего мира.

Геннадий Капранов













Используются технологии uCoz